Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, по крайней мере из приведённой цитаты нам ясно ещё и то, что Балканы, в представлении автора, в некотором смысле шире самих себя, – и да, они – область с проблематичными границами. И это само по себе совершенно справедливо.
(«Периферия», показывает Шарый, – вследствие самих структур своего существования более восприимчива. Более, чем нормообразующий, нормозадающий, нормодиктующий центр, она чутка к разным видам Другого – то есть, не укладывающегося в рамки задаваемой нормы, с которым – иноязычным, иноэтничным, иногосударственным, инобытовым, иноритмичным… – существует в постоянном соприкосновении. Она – мембрана, определяющая, что из проникающего сквозь неё чужого культура в целом возьмёт для строительства себя и своего и чего не возьмёт.
Пограничье как нарочно существует для проблематизации центра; «своего», привычного и нормативного вообще. Область инфильтрации «чужого» в «своё», плодотворного и конфликтного смешения элементов – и неминуемо повышенной конфликтности).
«Политико-национальная композиция Балканского полуострова и вправду запутанна и сложна. К потомкам здешних „автохтонных“ народов относят албанцев, предками которых некоторые учёные умы считают племена иллирийцев (точнее, дарданцев) и греков. <…> К „первопроходцам“, грекам и албанцам, в ряде исследований добавляют ещё и румын. В Бухаресте этногенез этой нации выводят из взаимной ассимиляции дако-фракийских племён и римских легионеров – потомки тех и других якобы на века укрылись от завоевателей-варваров в Карпатских горах, чтобы затем в подходящий момент вернуться на равнины. <…> Первые волны тюрков-кочевников проникли на Балканский полуостров примерно в середине IV века, когда началось Великое переселение народов, а славянские варвары появились на периферии Византийской империи и Аварского каганата на полтора или два столетия позже…»
Подобно «дунайской», эта книга Шарого тоже стала результатом его многолетних странствий по балканским странам: и не только тех поездок – «6 000 км и почти 500 км пешком»,[11] – которые автор предпринял специально для её написания, но и всех тех двадцати пяти лет, на протяжении которых он занимается исследованиями региона и вообще взаимодействует с местной жизнью.
Пограничной сущности Балкан соответствует и не менее пограничный жанр текстов, которыми автор пытается уловить их специфику. Каждое из составивших книгу десяти эссе сочетает в себе признаки травелога – хронику личных (то есть заведомо неполных и случайных) повседневных, бытовых впечатлений путешественника – от первого лица, с разговорными интонациями, – записи разговоров с теми, кто встретился по пути, пережитых ситуаций, – и очерков исторических, географических, социологических, экономических, антропологических… В каждую из глав, кроме того, вставлены рубрики «Дети Балкан» (биографические очерки о тех, без кого немыслима историческая память здешних народов. Причём не все из упоминаемых под этой рубрикой – «дети Балкан» в строгом смысле: так, например, Юлия Вревская, считающаяся в Болгарии «культовой гуманитарной фигурой», – дочь русского дворянина польского происхождения, ставшая во время русско-турецкой войны 1877—1878 годов сестрой милосердия) и «Балканские истории» (соответственно, отдельные сюжеты из этой исторической памяти: «Как Бузлуджа стала горой героев», «Как снимали фильм о войне и победе», «Как султан разрушил боевое братство»…).
Шарый почти не теоретизирует (вернее, он это делает тонко, очень ненавязчиво) – он, главным образом, собирает наблюдения и факты. Совмещает два плана, резко их переключая: крупный – личный опыт – и общий, взгляд «с птичьего полёта». Да, у него, конечно, есть приоритеты, он – что для путевых записок совершенно нормально – позволяет себе быть пристрастным, высказывать оценки, симпатии и антипатии – к чему угодно, хоть к городской среде («Я помню Скопье на рубеже веков: типичный для Балкан хаотичный город, едва ли не с фундаментов отстроенный после землетрясения 1963 года, выглядел бедненько и не слишком чисто, в полном соответствии с канонами позднесоциалистической архитектуры – холодные партийные здания, безликая жилая застройка, пренебрежение к уюту пространства, увлечение брутализмом. Теперь в центральных кварталах всё иначе: богато и нарядно, в том смысле, какой в богатство и роскошь вкладывают в осознавшей свою ценность провинции»). В целом же то, что выговаривается в этих легко, почти разговорно написанных (и при этом весьма насыщенных) текстах, – не столько историософия или теория культуры, сколько историопластика, историотектоника. О судьбах народов и культур здесь говорится – во многом на живых примерах – как о движении геологических плит.
«…именно на Балканах столкнулись углами тектонические плиты ислама, православия и западных христианских конфессий. И именно эти европейские фронты (всегда в течение последнего тысячелетия и до сих пор) даже важнее просуществовавшего всего полвека железного занавеса».
Книга также – о природе общности исторических судеб, о самом явлении «исторической судьбы», формообразующей, придающей разнородному общие черты. «Балканы», показывает Шарый, – общность не просто надэтническая: она во многом ещё и сконструированная (то есть – символическая). «Балканы» – это вопрос (и результат) оптики, – возникшей притом исторически совсем недавно.
На символичную природу «балканства» указывает и то, что деление книги на главы лишь отчасти совпадает с политическим делением полуострова. Каждая из глав соответствует, скорее, культурному региону (как, предположительно, некоторой цельности): Македония, Болгария, Косово, Босния-Герцеговина, Черногория, Хорватия, Словения, но отдельно – Воеводина (Vajdaság, «венгерское славянство») и Далмация. Словения же в географическом отношении вообще никакие не Балканы, она – уж скорее Альпы. Признавая, что «Балканы в Словении, честно говоря, почти никак не просматриваются», Шарый тем не менее включает в книгу словенскую главу на равных правах с остальными – правда, последней, выводящей читателя уже за пределы региона. Потому что – общность судьбы.
Автор мыслит не столько географически – и даже не очень политически – сколько культурологически: модусами существования и самовоображения В каждом из выделенных регионов он видит отдельный модус славянского (да и не только славянского – см. главу о Косове с его албанским населением) существования. – Что ни область, то собственный его вариант, осуществление на местном этническом материале, его средствами и в рамках его возможностей той или иной темы (Болгария – «славянское царство», Косово – «славянский мираж», Босния и Герцеговина – «славянский намаз», Сербия – «славянское зеркало»…). Балканы – тема, существующая не иначе как во множестве вариаций. Шарый в названиях глав хоть и настаивает как будто, что все эти вариации – славянские, но на самом-то деле они надславянские, надэтничные.
Да, исследуемый регион занимает автора как явление, прежде всего, символическое (в том числе, и не в последнюю очередь, в его собственной голове); как – прямо говоря – миф. «Балканы всегда были и, наверное, навечно останутся непонятным для рационального ума мифологическим пространством». Излишне говорить, что мифологичность и непостижность рациональному уму – свойство исторических общностей вообще; во всяком случае, Шарый даёт увидеть, как миф о Балканах работает. Он показывает этот миф как предмет непосредственного, повседневного, чувственного проживания (взглянуть хотя бы хотя бы на вступление к книге с описанием того, как автор со товарищи карабкался на Олимп – одно из символических средоточий Европы). Это символичность, инкорпорированная как телесный опыт, оплаченная собственными усилиями.
Кроме того, Балканы интересуют его как символический фонд, как форма самоосмысления Европы, одно из условий и орудий этого самоосмысления. («Балканы», показывает Шарый, – это ещё и история европейского самопонимания, важная глава этой истории – а не одно из подстрочных примечаний к ней.) Теперь это орудие кажется нам совершенно необходимым, вопреки своему совсем недавнему происхождению – которое уже само по себе делает его проблематичным.
«Балканы» – исторически поздний конструкт (ещё каких-нибудь двести с небольшим лет назад, пишет Шарый, никто в Западной Европе и понятия не имел, что такое «Балканский полуостров» как самостоятельная цельность – не было такого концепта); в большой исторической перспективе – прямо-таки исчезающе-поздний: это ментальный и символический феномен Нового Времени, которое, в общем-то, едва успело закончиться как эпоха – психологическая, эмоциональная